Tags: америка

Коэн

Вот эти три ангелицы на сцене затягивают свое до невозможности приторно-сладкое "ла-ла-ла" , и появляется он, сухонький старый еврей в бутафорской шляпе, и как-то подозрительно легко встает на одно колено, и ты говоришь себе "господи до чего же ужасно театрально надо же иметь хоть какую то совесть", потому что ты уже внутренне приготовился и даже напряг мышцы живота в ожидании удара, и ты заранее знаешь, что это будет "dance mе to the end of love", ну и что, подумаешь, она не из самых твоих любимых, и он бьет ровно в тот самый момент когда ты этого ждешь, ну да что там бьет, это даже не удар, а просто какой-то толчок, и не снаружи, а откуда-то изнутри, и оказывается, что ты на самом деле совершенно не готов, и дальше ты будешь приходить в себя до самого конца концерта... Все три с половиной часа, с перерывом в 15 минут. Или тебе будет так казаться, что в себя. Черт его знает, как называется это место, куда тебя несет эта инерция первого толчка. Что-то торкнулось вот тут, и пошло цепляться одно за другое, одно за другое... Да нет, все это вздор, никакого того тебя в сущности нет. В конце-концов, ты все-равно выйдешь из зала в этот слишком холодный для мая вечер, где ядовито желтые такси, слепящая реклама и нужно забирать машину с паркинга... Он взял тебя на три часа, хитрожопый старый еврей. Все честно. На большее вы и не договаривались.

Или все таки обманул? Откуда у тебя это непроходящее ощущение двусмысленности, кривого зеркала, дурного двоения? Все начинается с появления. Нет с явления. Ты ведь его таким и ждал, да? Ну вот он и вышел, сгорбленный, в старомодном костюмчике, рубашка застегнутая на верхнюю пуговку, такие воротнички носят дедушки на Брайтоне, и шляпа еще эта комически-ортодоксальная... Минуточку, да он не вышел, он выпорхнул бабочкой, такой легкий... Вот он встал на одно колено и прижался щекой к микрофону, брюки, черт возьми, как сидят на нем эти брюки, а шляпа, да какая это на фиг шляпа, это же венецианская карнавальная маска, бывают такие, с клювом и узкими черными глазницами, и весь он диковинная, изысканная птица. Он допоет, снимет шляпу и смиренно прижмет к груди. Такие шляпы очень эффектно прижимать к груди. И пусть все увидят, его седые как лунь жиденькие волосики и тонкую морщинистую шею. Он улыбнется заячьей застенчивой аденоидальной улыбкой еврейского мальчика вундеркинда, а глаза его засветятся холодным победительным торжеством. "Господи, какой он красивый!" - подумаешь ты и начнешь хлопать как сумасшедший.

Чтобы почувствовать эту двойственность нужно обязательно увидеть, как он прижимает к груди шляпу. "I'm the little jew who wrote the Bible". Ни больше, ни меньше. После исполнения "The Future"' этот жест особенно хорош. Потому что если воспринимать все что в этой песенке сказано всерьез, хорошо сразу пойти и удавиться. Но под нее еще можно танцевать с девушкой. И внутри приятная щекотка, потому что все-таки страшненько. А в самой сердцевине песни, специально для цитирования: "love's the only engine of survival". Это кто говорит? Тот же маленький еврей, который увидел Чарли Мэнсона и написал Библию? Да Бог с вами... Маэстро раскланивается.

Он великий манипулятор. Нехитрые вариации нескольких мелодий , нежная женская подпевка, хрипловатый монотонный голос наполненный интимной агрессией, тексты, настолько простые и лаконичные, что понятны даже слабо знающему язык, две три яркие метафоры, все. В сущности, он - бард. Кспэшник. Производитель общего лирического переживания простыми средствами. Его слушатели - это такая особенная общность. Возьмемся за руки друзья! Мы ведь все ждем чуда, которое вот-вот... Ну, ей Богу... Нет там не совсем так, на самом деле... Это он ждет... А девушке объясняет: " Прости, бэби, я тут занят немножко... Но и ты меня пойми. У меня руки связаны. А вобщем-то, давай поженимся..."

А еще он - коэн. Потомок первосвященников. У него ведь правда выбора нет. Голос такой унаследовал. И он знает что на самом деле, а что нет. Или все-таки врет? Врет когда говорит что не врет. Не врет, когда говорит что врет. Ему совершенно не обязательно верить. Лично я люблю его за интонацию. Слова как правило врут, интонация почти никогда.

"Ну как же ты не можешь знать, кто такой Коэн?" - укоризненно сказал я одной восемнадцатилетней девочке. Девочка на секунду смутилась, потом залезла в свой блэкберри, и через секунду радостно воскликнула: " А, так я его знаю! Hallelujah-Guy!"

(no subject)

Наверное это было уже при Горбачеве, потому что радио не глушили. То ли по Свободе, то ли по Голосу выступал какой-то русский эмигрантский писатель. Не помню кто, наверное не самый известный. Он рассказывал, что никогда ему не приходило в голову где-то прочно навсегда осесть, но так получилось, что недавно он купил себе дом. И вот он теперь живет в своем доме. Поздним вечером выходит на крыльцо, смотрит на звезды, вслушивается в лай соседских собак. Ну и так далее. Почему-то сейчас мне кажется, что этот писатель был очень одиноким и несчастным человеком. Хотя, скорее всего, это я все придумываю. Как и про лай соседских собак. Совсем какая-то клюква. Не могло такого быть.

Мне кажется, что потом писатель перешел на общие рассуждения о преимуществах капитализма перед социализмом. Что, дескать, да, Форд конечно эксплуатирует рабочего, но зато дает ему возможность жить в собственном доме. А может быть, это была уже другая передача. И другой писатель. Но так или иначе, эта идея как-то сильно действовала: то что при капитализме почти всякий может иметь собственный дом. От простого рабочего до малоизвестного русского писателя. Вот сейчас пытаюсь вспомнить: а почему мне собственно так этого хотелось: жить в своем доме? Как я себе это представлял? Да вот так по-моему и представлял. Поздним вечером выходишь на крыльцо и слушаешь этот самый... Лай соседских собак... Хорошо...

(no subject)

Моя электричка останавливается в Хобокене в нескольких десятках метрах от парома. Там, по дороге к парому, сразу где кончается перон, стоит большой помойный ящик. Я никогда не могу удержаться. Каждый раз останавливаюсь и начинаю жадно в нем копаться. Впрочем, я такой не один. Чаще всего в этой помойке уже роется несколько человек. Со стороны это выглядит странно: несколько прилично одетых злобно пыхтящих над мусорником мужчин. Мы все ищем свежие номера Нью-Йорк Таймса или на худой конец Уолл Стрит Джернала, которые туда выбрасывают проходящие мимо пассажиры, уже успевшие прочитать газету в электричке. Иногда кто-нибудь из них издалека забрасывает газету в ящик и приостанавливается, чтобы посмотреть, как мы будем злобно друг друга отпихивать и кто победит. Я не знаю, что заставляет других рыться в помойке, вряд ли жадность: номер стоит полтора доллара, а подписка совсем какие-то копейки. Наверное у каждого есть свои причины. Лично у меня это отсутствие силы воли. Я могу заставить себя не купить газету на станции отправления, чтобы не отравлять себе голову этой дрянью в поезде, но заставить себя не залезть в ящик уже не могу. Так что если мне сопутствует удача, и мне удается выловить газету, я читаю ее пока паром огибает Манхэттэн.

Вот так два дня назад я увидел фотографию доктора Мазолтов Боруховой и немедленно влюбился и в ее имя (какой Пинчон мог такое придумать?) и в нее саму. Вот она какая: Collapse )

Гендерное

Неожиданно сегодня заметил, что на работе все мужчины, которые носят галстуки, когда писают перекидывают их через правое плечо. Одно из двух: либо человек в галстуке не может правильно оценить его длину, либо же он заблуждается по поводу некоторых анатомических подробностей своего организма. А может быть здесь что-то третье? Интересно, вытекает ли подверженность подобным оптическим иллюзиям из особенностей характера, заставляющего мужчину одевать на работу галстук, или напротив, сам факт постоянного ношения галстука столь сильно сказывается на чувстве пропорций? Кстати, а почему не через левое? Все-таки жизнь полна загадок...

(no subject)

Жанр вымышленной рецензии на несуществующее произведение был придуман кажется Борхесом. Хотя и «Дар» Набокова здесь тоже можно вспомнить. А я вот подумал: а зачем это собственно надо, если жизнь гораздо интереснее любого, даже самого гениального вымысла.
Вот например, рецензия, опубликованная в газете “New York Times“ 18 декабря прошлого года, а затем, с небольшими сокращениями перепечатанная 22 декабря газетой «International Herald Tribune», в которой я ее случайно и прочитал. Она произвела на меня столь сильное впечатление, что я решил ее перевести. В целях наиболее точной передачи неподражаемой авторской интонации, я старался переводить максимально буквально.
Сашенка
Саймон Монтефиоре
522 страницы. Сайсон&Шустер. $27.


«Он сумасшедший, думала она, пока он опять делал с ней любовь,» пишет Саймон Монтефиоре в свой новелле про революцию «Сашенка». «О Господи, после того как я уже двадцать лет была самой рациональной большевичкой в Москве, этот гоблин сводит меня с ума!»
За этим следует невоспроизводимые в печати описания сексуального столкновения, после чего мы узнаем: «Он заставил ее забыть о том, Collapse )

(no subject)

В очень ранней юности был у меня приятель - гениальный гитарист. Вернее, мы все его считали гениальным гитаристом, а каким он был гитаристом на самом деле - Бог весть. Был он высок, невероятно худ, и в свои 19 лет наполовину лыс, хотя и с грязными космами до самого пояса. Он был почти слеп - зрение ниже шести процентов, вместо глаз узенькие косые щелки. Зато, он умел разинув гигантскую пасть со страшными акульими зубами, влить в нее одновременно две полные бутылки портвейна за одну минуту. Вообще страдал тяжелейшим алкоголизмом и в пьяном виде бывал либо буен, либо слезлив. А трезвым его никто никогда и не видал. Еще он умел играть на гитаре очень странную и красивую музыку с птичьим названием фламенго. Ну то есть наверное он называл ее правильно, но мне так слышалось, а как она называлась на самом деле, я узнал лет наверное через десять, а то и больше.

На свете у этого человека была одна привязанность, вернее даже не привязанность, а настоящая страсть: он любил президента Картера. Любил неприлично, самозабвенно. Например, приходя к кому - нибудь на день рожденья, он всегда вызывался произнести первый тост. И неизменно провозглашал торжественную здравицу президенту-демократу. Именинники были как правило в курсе, и редко обижались. Иногда ему даже разрешалось произнести второй тост: за академика Сахарова. Его любовь к главному американскому либералу заходила довольно далеко. Его тогдашняя подружка рассказывала, как однажды, после бурного любовного акта, он вышел в соседнюю комнату, и долго оттуда не возвращался. В конце-концов она туда заглянула и увидела, как он голый стоит на коленях пред портретом Картера и тихо плачет. То ли благодарил, то ли молился, но был, вероятно, счастлив. Одновременно с бесславным окончанием картеровского президенства он эмигрировал в Америку. Мы провожали его туда, как покойника. И дело было не в железном занавесе, а в том, что все были уверены, что он там не выживет. Он и выглядел - краше в гроб кладут: слепой, бледный, пьяный, беспомощный...

Я разыскал его в Нью-Йорке через двенадцать лет и, увидав, на несколько минут лишился дара речи. Передо мной стоял огромный, широкоплечий, лысый как бильярдный шар, дядька, чем-то напоминающий вышибалу из дорогого манхэтэнского кабака. Я знал, что люди могут меняться, но так? Было в этой перемене, что-то противоестественное, что-то, даже ,как бы и неприличное. Он рассказал мне, как в первый же год в США, ему прооперировали глаза, и зрение полностью вернулось. Рассказал, как вылечился от алкоголизма. Рассказал, что у него черный пояс по каратэ. Рассказал про язык Кобол, на котором программирует. Достал из кармана брюк пистолет. Дал мне подержать. Здоровый такой. Тяжелый. Потом из пиджака вынул другой, маленький, дамский. Похвастался, что всегда держит их заряженными.

Разговаривали мы с ним недолго. Было как-то особенно и не о чем. Общих воспоминаний у нас осталось не много, а точек соприкосновения и того меньше. Я только-только приехал, и ничего в этой жизни не понимал. А он уже и позабыл другую. Та которой он жил уже много лет не отличалась особенными событиями. Днем служба, вечером спорт-зал. Нехватка денег и вечная боязнь лишиться работы: он был посредственным программистом. Воспоминание о поездке во Францию двухлетней давности. Беременная жена... Домашнее преподавание музыки, в качестве подработки. Иногда, вечерний аккомпанимент, на выступлениях какого-то брайтонского урода. Может даже и самого Вилли Токарева, я в них никогда не разбирался. Тоже для подработки. Такая вот жизнь. У кого-то, бывает, она складывается и поинтересней, но, в сущности, это случается не очень часто.

Но зато у этого человека была мечта. Пламенная, всепоглощающая, сладкая. Такая тихая и просветленная надежда, которая все оправдывает. Такая сильная мечта, такое столько раз представленное, выдуманное до каждой мельчайшей детальки, такое сладострастно ежечасно облизываемое ожидание, которое уже стало ценнее, главнее, настоящее этой дурацкой жизни. Он мечтал, он надеялся, он почти даже предвкушал, Collapse )